Заметка Максима Соколова из журнала «Эксперт»
Когда земля год за годом живет без большой цели и без большого смысла, идея достойного бюрократического служения обречена, а разложение чиновничества гарантировано.
Похвалы чиновничеству крайне редки, какую бы страну или эпоху мы ни взяли. Действительно, была традиция хвалить немецкую бюрократию за честность, а французскую за эффективность (не в том смысле, что немецкую считали неэффективной, а в том, что французскую за честность мало хвалили, предпочитая делать упор на вторую составляющую), но в общем и целом такие случаи проходят по разряду исключений. Напротив, лучший способ найти общий язык хоть с соотечественником, хоть с иноплеменником — это ругнуть бюрократию, после чего, дуэтом обличая чиновников, собеседники испытывают душевное взаимопонимание.
Чем-то это напоминает анекдот про старушку, которая, прослушав пастора, долго и сильно в своей проповеди обличавшего черта, заметила: «Что же ты так? Он ведь сирота, никто про него доброго слова не скажет». Чиновники — не такие, может быть, полновластные, но тоже в некотором роде князья мира сего (тем более что мир сей все более бюрократизируется) и при этом такие же сироты в этом мире.
Глубокое сиротство выражается, например, в том, что даже в самой рептильной прессе уже невозможно встретить рассказ о чиновнике, специально вооруженном носовым платком для утирания слез сирым и убогим. Времена государя Николая Павловича и ген. Бенкендорфа невозвратно канули в Лету. Равно как и очень трудно представить себе чиновника (при том что народ вроде бы довольно бесстыжий, а бумага и эфир все стерпят), который следующим образом изъяснял бы суть своего служения: «Мой долг есть охранять законы, // На право сильных не взирать, // Без помощи, без обороны // Сирот и вдов не оставлять».
Даже в невыносимо фальшивых публикациях о светлом образе некоторого чиновника упор делается прежде всего на отражение гнусных наветов, которыми пытаются очернить крепкого хозяйственника (вар.: человека, зараженного идеей государственного служения). Бог бы с нею, с фальшью, — иначе не умеют, да и всегда трудно изображать черное белым, но факт остается фактом: налицо глухая оборона. Образ идеального чиновника отсутствует даже в проекте. О реальности никто уже и не помышляет.
Кристальная бюрократия по Паркинсону
Справедливость требует признать, что сама бюрократическая корпорация сделала все возможное, чтобы обрести статус сироты в указанном выше смысле, т. е. черта с рогами и хвостом. Перечислять негодные деяния чиновников — хоть сегодняшних отечественных, хоть их советских предшественников, хоть приказных и столоначальников более давнего времени, хоть их зарубежных коллег — излишне. Это как раз тот случай, когда читательскую аудиторию потрясать не надо, она сама кого хочешь потрясет.
Но столь однозначное отношение к чиновничеству (при том что, повторимся, крапивное семя сделало все, чтобы это заслужить) делает критику не слишком содержательной и уж совсем не конструктивной. Когда речь идет о бюрократии вообще, о чиновничестве вообще, когда говорить о разной степени вреда, а равно и разном соотношении вреда и пользы затруднительно, напрашивается явный или неявный вывод насчет того, что лучшее средство от перхоти — гильотина. Особенно если различия между перхотью и неоперабельным раком не делается — и то бюрократия, и то бюрократия.
А фазисы болезни могут быть весьма различны. Законы Паркинсона — хоть и юмористические, но никем при этом серьезно не опровергнутые — демонстрируют, как бюрократии присуща убывающая эффективность со стремлением общего КПД чиновной машины к нулю. Причем если уменьшение абсолютной эффективности может быть не столь заметным, то эффективность относительная, вычисляемая путем деления общей пользы от чиновной машины на всевозрастающее число чиновников, убывает пугающим образом.
Паркинсоновская критика бюрократии, будучи вполне убийственной (она в общем и целом вполне конгениальна сходно уничтожающей, хотя и ничуть не юмористической критике экономических ультралибералов), имеет ту важную особенность, что о сознательном воровстве и мздоимстве чиновников не говорится вообще. Бюрократия, описанная Паркинсоном, свято чтит уголовный кодекс и должностные инструкции, что, однако, не слишком удерживает ее от превращения в самодостаточную корпорацию, для которой служение государству и обществу существует лишь постольку, поскольку оно не очень мешает самодостаточной жизни.
Реальная бюрократия
Причем это еще идеальная бюрократия (вряд ли существовавшая даже в Соединенном Королевстве — поверить, что там сроду не крали, все-таки трудно), нам же более привычна бюрократия глубоко неидеальная. И еще полбеды, когда русскому чиновничеству ставят в вину «слабую дисциплину, формальное выполнение поручений, срыв всех сроков». Тут вице-премьер Д. А. Медведев, вынося приговор, лишь перевел на современный язык солигаличского квартального А. А. Рыжова: «Ленивы, алчны и пред престолом криводушны».
Встав на сугубо адвокатские позиции, можно сказать, что это беда, но еще не самая страшная. Эффективностью бюрократия все равно не отличается, а дары (взятка так и называется по-немецки Schmiergeld, «смазочные деньги») суть не очень красивый, но все же действующий способ заставить машину хоть как-то работать. Не будем уже говорить про нравы Азиатско-Тихоокеанского региона, где взятки вполне институциализированы.
Заметим, что институализация смазки имела место и в такой европейской державе, как Австро-Венгерская империя, ностальгировать по которой сделалось уже хорошим тоном. Окончательно овладев творческим методом цинического реализма, можно было бы даже задаться вопросом: если бы завтра по мановению волшебной палочки взятки в России полностью исчезли как явление, легче ли стало бы жить?«- и честный ответ, скорее всего, был бы диалектическим. Полная замена некрасивого обычного права на идеальные должностные инструкции — процесс неоднозначный.
Третичная стадия
Но проблема тут не только в том, что брать взятки в принципе нехорошо. Проблема в том, что некоторым удается удерживаться на одном уровне добра, но несколько сложнее удерживаться на одном уровне зла — и у чиновников это тоже не всегда получается. Можно смириться с тем, что надо заливать в мотор новое масло через 10 000 км пробега — все и заливают, но, если масло надо подливать каждые 50 км, это значит, что мотор жрет его безбожно и что-то с этим надо делать.
Режим обычной смазки имеет тот важный недостаток, что чиновничество вдруг совершает диалектический переход количества в качество и начинает жрать так, что оторопь берет. Переход зафиксирован в большом количестве крылатых выражений. «Я дам Вашему Превосходительству три тысячи, и никто об этом не узнает». — «Дайте мне пять и говорите об этом кому угодно»; «Воруют, как перед концом света»; «Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю; что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих; что уже мимо законного управленья образовалось другое правленье, гораздо сильнейшее всякого законного» etc.
Претензии к нынешнему положению дел в том и заключаются, что речь идет не о привычном и поэтому отчасти терпимом зле, а о динамическом процессе, когда чиновник жрет уже без всякого сообразования с обычаями и приличиями. Говорить, что «гибнет земля наша», в таких случаях уже дозволительно, потому что, если ощущение совершившегося диалектического перехода соответствует действительности, это означает, что чиновник из стационарного бандита обратился вспять в нестационарного, т. е. вся госсистема совершила сильнейший регресс.
Воровство времен Директории и Империи
До какой степени ощущение верно, проверить достаточно сложно. Антикоррупционные опыты «Индема» им. Г. А. Сатарова подвергались критике, поскольку там назывались цифры коррупции, не совместимые с жизнью экономики, — а она, хоть и убого, но живет. Все ж таки не дыхание Чейн-Стокса, которое должно было бы наблюдаться по Сатарову. Но сомнения в точности сатаровских опытов стимулируют действительно насущный вопрос.
С тем, что объем чиновного воровства сегодня существенно больше, чем при Б. Н. Ельцине, соглашаются практически все. Такой консенсус неизбежен, ибо несогласившемуся пришлось бы доказывать, что при общем росте народного благосостояния бюрократия, чьи смазочные доходы стали меньше, чем при Ельцине, оказывается единственным нищающим сословием. Такое утверждение было бы столь дико и ново, что доказывать никто и не берется. Разногласия наблюдаются в другом: при несомненном росте цифр абсолютного воровства выросло ли воровство относительное, т. е. доля даров в общем объеме ВВП.
Вопрос действительно неоднозначный, ибо общий рост национального богатства при сохранении и даже при некотором снижении доли даров неминуемо приведет к увеличению абсолютных объемов воровства. При том что эпоха Директории считается образцовой в коррупционном отношении («казнокрадов было так много, что у историка появляется соблазн выделить их в особую прослойку буржуазии»), в эпоху Консульства и Империи, судя по всему, в абсолютных цифрах крали не меньше, а больше — ибо общий объем пирога увеличился чрезвычайно.
А поскольку абсолютные величины впечатляют сами по себе, великий император был впечатлен не меньше В. В. Путина и обращался к маршалам, князьям и герцогам с увещеванием, которое в устах пылкого корсиканца выглядело непривычно умоляющим: «Не грабьте, я дам вам больше». Что он давал больше, то князья и герцоги брали, но при этом они справедливо рассуждали, что «Император наш не б.., // Он нам всем не может дать» — и грабить тоже продолжали. Сам по себе державный блеск необязательно лечит от обычая принимать дары. Восстанавливающийся российский суверенитет тому порука.
Но при укреплении суверенитета и росте хозяйства рост абсолютных цифр чиновного воровства (чаще всего неизбежный) вызывает куда более сильные эмоции, нежели в эпоху, которую все так и воспринимают как сугубо хаотическую. Не исключено, что респонденты Г. А. Сатарова добросовестно поддавались таким ожидаемым эмоциям, а в «Индеме» не умели отделять эмоции от суждений — антикоррупционеры сами люди эмоциональные. См. антикоррупционеров прежних эпох — взять хоть Гоголя, хоть Герцена — и те сильнейшие слова, которыми было удостоено чиновничество времен Николая Павловича.
Никто ведь не утверждал, что при Николае стали красть неизмеримо сильнее, чем при Александре и матушке Екатерине, но контраст между установившимся регулярством, между ростом богатства, с одной стороны, и прежними чиновными нравами — с другой, производил ощущение небывалой вакханалии, хотя в общем и целом она являлась вполне бывалой и даже старинной. А поскольку, перефразируя А. С. Пушкина, и про нынешних властителей можно сказать: «В нем много от прапорщика и немного от Николая I» — аналогии с оценками коррупции николаевских времен напрашиваются сами собой.
Все гениальное просто
Обсчет реальной коррупции и оценка ее динамики — растет относительная доля, стоит или падает — есть дело будущего, сегодня с этим толком никто не справился, однако даже и при оптимистическом диагнозе — «выхода в нестационарное состояние все же не произошло, грабеж по-прежнему стационарен» — нормы изъятия все равно крайне велики, эффективность известно какова, не говоря уже о том, что восьмой заповеди никто не отменял. Что-то с этим надо делать.
Проще всего составителям ультралиберальных рецептов, т. е. тотальным дерегуляторам. Поскольку даже кристальный паркинсоновский чиновник имеет склонность к превращению в самодостаточного паразита и притом неустанно плодящегося, всегда есть соблазн решить проблему паразита путем осушения водоема. Чем меньше предметов регулирования, тем меньше и чиновников, а в идеале их число должно вообще стремиться к нулю. И без них воля и труд человека дивные дива творят, причем без них творят гораздо лучше. По слову Эрхарда, «я не изменил правила, я их отменил».
С тем, что сокращение мелочной регламентации сокращает возможности для получения даров, кто бы спорил, однако опыт показывает, что немедленно вслед за тем возникает масса вопросов на тему «куда смотрит полиция?». Дерегулирование регистрации предприятий по Г. О. Грефу породило изящнейшие схемы отъема собственности, а фактическое отсутствие надзора в области строительства и эксплуатации зданий, учреждения стройтовариществ, розничной торговли и производства потребительских товаров etc. (ведь нынешнее положение дел есть не что иное, как возмездное дерегулирование, где хоть возмездность и отягощает, зато дерегулирование раскрепощает) порождает неустанные апелляции к городовому.
Объем справедливых сетований таков, что может рассматриваться как доказательство необходимости чиновного служения, произведенное от противного. Доля граждан, присягнувших никогда и ни при каких обстоятельствах не взывать к городовому, весьма невелика.
Из русской классики
Бюрократия, будучи костяком государства, обладает и всеми родовыми признаками этого установления, первейший из которых заключается в том, что с тобой до крайности тяжко, а без тебя и вовсе нельзя. Запрос на государство (хотя бы и делаемый от противного) столь постоянен, что речь должна идти о минимизации не столько функций бюрократии (что-то убрать можно, но много не наминимизируешь), сколько пороков. В чем хотя бы часть чиновничества тоже должна быть заинтересована.
Если не считать госслужащих как сословие особыми ломброзианскими типами, дозволительно предположить, что им огорчительно, когда их всех целокупно причисляют к корпорации служебных воров и грабителей. Нимало не отрицая пороки чиновной касты, заметим, что и обратная связь также может иметь место — все время говори на человека «свинья», так он и захрюкает. А стандартная антибюрократическая риторика вся к говорению «свинья» и сводится.
Опять же со времен Николая Павловича прослеживались две тенденции к исправлению чиновных нравов. А. И. Герцен осуждал «непрактических людей в русской службе, которые думают, что риторическими выходками о честности и деспотическим преследованием двух-трех плутов, которые подвернутся, можно помочь такой всеобщей болезни, как русское взяточничество, свободно растущее под тенью ценсурного древа. Против него два средства: гласность и совершенно другая организация всей машины, введение снова народных начал третейского суда, изустного процесса, целовальников и всего того, что так ненавидит петербургское правительство».
Подставив вместо петербургского правительства кремлевскую администрацию, получим почти что рекомендации фонда «Индем». Беда только в том, что гласность и совершенно другая организация всей машины вполне наличествовали в 90-е годы, ценсурное же древо отсутствовало, что, однако, не слишком мешало увлеченному воровству. Бесстыдника, отвечающего: «Дайте мне пять и говорите об этом кому угодно», гласностью не всегда смутишь.
Последние строки II тома «Мертвых душ» являют иной взгляд на проблему: «Все будет безуспешно, покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, как в эпоху восстанья народов, вооружался против врагов, так должен восстать против неправды. Как русский, как связанный с вами единокровным родством, одной и тою же кровью, я теперь обращаюсь к вам. Я обращаюсь к тем из вас, кто имеет понятье какое-нибудь о том, что такое благородство мыслей. Я приглашаю вспомнить долг, который на всяком месте предстоит человеку. Я приглашаю рассмотреть ближе свой долг и обязанность земной своей должности, потому что это уже нам всем темно представляется, и мы едва…». На этом рукопись обрывается.
Идеалистический взгляд на воровство
Сдается, что риторическая выходка гоголевского князя может оказаться более практичной. Ограничительные и законодательные меры — безусловно, необходимые — обладают тем изъяном, что исходят из оптимистической убежденности: «измените правила, изменится и чиновничество». Способность чиновника — когда он того желает — превращать самые превосходные правила в издевательство в расчет не берется.
Речи про «людей, зараженных идеей государственности» — при том что сказанные люди воруют, как перед концом света, — почти безнадежно скомпрометировали идею государственного служения как таковую. Вор-государственник разрушает державу гораздо хуже и основательнее, чем вор либеральный. Да и государственник он довольно сомнительный, поскольку служение предполагает веру в вечную Россию и преемственность между прошлым и будущим, а перед концом света какая уж там вечная Россия — успеть бы набить карман.
Воровство всех революционных эпох оттого столь злокачественно, что понятие вечной державы исчезает, а «перед концом света» (вар.: «предшественники продержались столько-то лет, интересно, сколько продержимся мы?»), напротив, чрезвычайно актуализируется. Контрреволюция, о необходимости которой так долго говорили из Кремля, как раз и заключается в восстановлении связи времен: «Как русский, как связанный с вами единокровным родством, одной и тою же кровью, я теперь обращаюсь к вам».
Когда идеи и цели земля не имеет (Священный Стабфонд с Вертикалью Власти такого звания вряд ли заслуживают, а ничего другого не наблюдается), когда ее бытие определяется простым «день да ночь — сутки прочь», странно ждать, чтобы чиновники были неизмеримо лучше своих сограждан и своих правителей. Объяви, убеди, что не последний день живем, — и люди потянутся к тебе. Если это и не есть достаточное условие, то уж точно необходимое. Без того пристойной бюрократии не бывает.
20.03.2006
Максим Соколов
Журнал «Эксперт»
P.S. Другие заметки Максима Соколова на этом сайте (в хронологическом порядке)
Запись сделана 02/04/2006